Стонет минор, ждет свою Африку, он-то знает как она может согреть его холодную европейскую готическую суть и томится в ожидании встречи, где-то на просторах океанов и морей, где острова будут проплывать мимо, где их никто не тронет, он будет касаться ее, как клавиш — одна за одной, нежно и последовательно правильно. И всем станет теплей….
Думаю, стучу пальцами по столу: легко, но уверенно левой рукой, изящно и сильно правой — это тема. Каждая рука дает другой сказать её партию, они так хитро договорились через музыку дружить и рождать, поддерживать и быть свободными, не быть по одному, а быть в одном.
А ещё они придумали коды — тебе диез, пару бемолей, ну а я с чистотой и непримеримостью бекаров пройдусь по нашему мексолидийскому ладу, а потом мы возьмемся за двенадцатитактовый блюз с дорийским, но нам не будет грустно в его миноре. Высота четырехдольных аккордов доступна только нам, от затакта до коды, сколько бы там не было реприз, от первого вдоха до последнего послезвучия и уже потом выдоха.
Музыкальны мои мысли, певучи мои взгляды, мажорны мои настроения. Мои пальцы — будут рождать музыку, пока не станут такими же деревянными, как сегодняшний стол-рояль. Мои уши — будут ловить аккорды и стоны, пока не станут такими же глухими, как стук дерева. Моё сердце — будет любить музыку, пока не станет деревянным ящиком для души.
Самое сложное в современном мире это разглядеть любовь. Он же пытался разглядеть ее в современном искусстве. Он не был особым ценителем или знатоком, скорее он был неравнодушен. Он пугался искренности Ван Гога, меланхоличности Кандинского, душевности Васнецова. Он никогда не говорил с ними, предпочитая общаться на расстоянии, достаточным, чтобы понять, что происходит внутри. Он не хотел брать у сильных взаймы, но всегда чувствовал несвойственную наполненность и безмятежность после очередной экспозиции. Одни проходили в экстазе, другие в тумане, иногда он очень долго не мог включиться и что-то почувствовать, чаще не спал ночь накануне или после. Его и тяготила и питала эта практически наркотическая связь — между ним и миром творцов, правящих душами и умами.
В этот раз его позвала выставка юной художницы — афиши манили и улыбались с витрин города нежными пейзажными зарисовками, выполненные в сложной этнической манере. Зал выставки был наполнен тонкими ароматами — не то свежей краски, томившейся на полотнах, то ли новых холстов, стонавших под напором и силой юного таланта. Гости были явно впечатлены и растроганы — они ловко переходили от картины к картине, не оставаясь очень надолго, будто не веря в искренность и неподдельную трогательность сюжетов. На изумление это были простые, почти бытовые истории — вот мальчик делает уроки за письменным столом, его форма чуть больше его настоящего размера, а в дверях комнаты, прислонившись ко входу, стоит мама со спокойным и нежным взглядом; вокзальный перрон, молодая женщина встречает взглядом каждого пассажира — она пришла что называется без приглашения, но очень ждет радости и взаимности от встречи, видимо, поэтому ее губы ярко накрашены и совсем не в тон основному костюму.
Какими же честными и правдивыми были эти сюжеты, эти герои, эта юная художница и вся эта выставка со всеми ее ароматами и трепетом. Посетители, любители и знатоки, никто не мог поверить в эту живую искренность и открытость, простоту и правду, нежность и силу. Они как маленькие детки, пришедшие в первый раз в музей, оглядывались и искали глазами взрослых — утвердиться и успокоиться в реальности этого нового для них мира. Он и сам был одурманен и очарован, сражен и спасен, одержан и освобожден. В эти мгновения ему казалось открылся замысел настоящего искусства, послание, изначальная и вечная задумка всех пишущих и творящих, слушающих и читающих, всех неравнодушных. Он был в простоте любви, ее честности и открытости, красоте и правде, он на самом деле был прост, как сам талант этой юной художницы.
Испытываешь трепет и ужас одновременно, когда в твою музыкальную жизнь попадает композиция, которой почти 90 лет со дня ее первой записи. Сначала ты просто позволяешь ей настраиваться на твои синапсы, запуская эти стоны и тоны во все провода и эфиры. Потом интоксикация продолжается в более плотных тканях, и ты начинаешь сначала мычать, потом мурчать и, наконец, напевать этот сладкий мотив. От мозга до конечностей в музыкальном смысле не больше октавы, поэтому уже через пару дней ты танцуешь ногами на лестницах, ласкаешь стены и столы руками, ну и напоследок отдаешься мелодии, а заодно и приходящим образам и фантазиям всем телом.
Тебе становится страшно (запятая) интересно, ты заинтигован и идешь дальше. Прямо как на стадии знакомства с родителями! И вот ты уже листаешь страницы браузера как семейного альбома! И как в годы Великой депрессии она родилась, и как ее пели в годы пропаганды борьбы против фашистской Германии, и даже как насмешливо и незаслуженно заставляли звучать на протестах периода сегрегации в США. Она кричит тебе: «Представляешь, мне так и пришлось петься, мол, прощайте черные птички!».
Дальше просто доска почета — ее пели и перепевали почти все битлы, которые смогли дожить до ее лет, Джо Кокер, Лайза Минейли и Элла Фиджеральд, с хором и без, оркестром и джазбендом. Ну а о том, что в официальном рейтинге джазовой ассоциации за ней почетное 124 место, ты как будто должен был знать с рождения. И тут ты понимаешь, что попал и начинаешь искать….смысл!
Судорожно вспоминаешь день, час и обстоятельства вашего знакомства. Так-так, это был пятый прогон фильма «Неспящие в Сиэтле». При этом гонишь мысль о том, что вообще-то тебе просто нравится Том Хенкс. Дальше страшнее, в одну минуту очень отчетливо возникает сцена фильма, где героиня (да тоже не кто-нибудь, а сама Мэг Райн) думает о том, что не стоит ей торопиться с замужеством. Проклиная шарзан, что он так помог в свое время, сэкономив на поиске в гугл, таки лезешь в гугл и стучишь странный запрос «song bye bye blackbird meaning»…
Да, тебе мягко говоря не просто. Мало того, что у тебя уже аудиозависимость, зачатки паранойи, а тут любезная википендия спокойно и безучастно сообщает, что версии две, по одной из них это мотив, когда проститутка завязывает с прошлой жизнью и возвращается к матери, по другой — бросает дом и идет на панель.
Минутку, какая простите…. простит… а как же мои вот эти…ну в общем, ты не готов обсуждать с википендией и даже гугл, что у тебя успело родиться во время вашего аудиоромана.
Ты ищешь спасения в более официальных источниках и уже сам предельно конкретен, как подабает меломану, да и вообще человеку звуков на ветер не бросающему. ОК, гугл «черный дрозд символ»… Тишина, трезвые синапсы медленно делают свою работу, оправившись от тяжелого и глубокого погружения, выдают неутешительное заключение: «В христианстве это символ дьявольского искушения плоти». Точнее не скажешь! Ты уничтожен! Навсегда! Ею, которая ждала тебя 90 лет.
А вы разве не так слушаете музыку? 🙂
Молитва — есть звук изреченный, сердцу сподобленный, свыше явленный, званный и трепетный. Звук ответный, чтомый, звучимый, изрекаемый и излагаемый, шедший и текучий, льющийся и присуствующий. Вечный и правильный, как сама жизнь, с ним не поспоришь, но согласишься, не объяснишь, но примешь, не поймешь, но поверишь, так как он и есть Бог.
Это был обычный выходной день, кроме того, что я жутко устал. Устал от себя, от тех, кто не понимает моих книг и фильмов, от тех книг и фильмов, которые не понимаю я.
Сил не было совсем, тело очень точечно и дозированно выделяло ресурсы — сначала на мучительно долгий подъем, потом на совсем короткий душ и туалет, последнее, где мне пригодились силы это в гардеробной — дальше я уже снова лежал на разобранной и мятой от непонимания кровати. Кажется, я спал.
Мне снилась она, как она ушла утром и, насколько я разбирался в снах, она больше не придет. Теперь мой черед угождать, быть творческим и верным, озорным и любящим, восторженным и влюбленным. А я устал. Устал так, как не уставал должно быть за всю жизнь. Кажется, я проснулся.
Нет, меня разбудили. Это было само Солнце. В этот пасмурный день в отличие от меня и многих нас, оно проснулось и встало. Даже нашло силы прорезаться сквозь густоту мрака и туч, не поддаться ветру и дождю, а взглянуть на мир и нас своим уставшим, но все же сияющим взглядом. Кажется, я понял.
Я понял всю тяжесть и скорбь Солнца, его силу и красоту. Как каждый день Оно пробуждается только для Света нам, всем живым, всем растущим, всем ровно без квот и условностей, без прописки и штампов, без взятки и зарплаты, даже без понимания. Кажется, я встал.
Тогда я встал с кровати, снова умылся, переоделся, я не думал о силах, я думал о том, как я спущусь вниз в свой родной квартал, зайду к Марку в кофейню, он покажет мне фотку очередной подружки и заварит мне свой фирменный кофе, за которым уже тысячи горожан встают по утрам. Кажется, я решил.
Тогда я решил, что обязательно напишу новую книгу — о Солнце и его силе, о всех нас под Солнцем и нашей жизни. Прямо здесь, за угловым столиком. Потом, когда первые строки родятся и успокоются, я пойду вниз по кварталу до цветочной лавки Джона и его милой супруги Клары, куплю то, что они мне предложат и поеду к ней. Кажется, я настроился.
Настроился на дивный вечер, который родился еще утром, когда она уходила от меня, такая красивая и молодая, талантливая и решительная. Если мне не приснилось, то сегодня она хотела работать в мастерской, а вечером готовить рыбу. Кажется, я успокоился.
Я успокоился от мысли, что приду к ней, покажусь из-под цветов, скажу какую-нибудь глупость в честь ее звучного имени Матильда, а она улыбнется и пустит меня. И тогда за ужином, за ее чудесной рыбой, я расскажу ей о Солнце и его силе, как шел к ней и думал об этом. Сквозь усталость и мрак, сквозь радость встречи и страх отказа, сквозь непонимания всей моей жизни. Кажется, она и есть мое Солнце.
Конечно, он был прав — даже когда бил жену и детей, ругался с соседями, пахорями, рабочими, бабками на поселке, клял дворовых собак и пил горькую. Горько пил. Много пил. От тоски или счастья — он уже не разбирал, а просто пил, по-черному даже в самый светлый день.
Конечно, никто ему не перечил и никто ему не отказывал, все молча смотрели, как он пьет, скотинеет и сатанеет, но не смели и слова сказать. В самый светлый день всеобщей радости и веселья, он пил, как не пьют на поминках.
Она никогда его не любила, рожала детей и то без удовольствия — не было в ней жизни, и казалось никогда не было и уже не будет — только его горькая. А как быть иначе если пил и ее отец и ее брат и свекр и муж? Она уже ждала как ее сын начнет пить, настолько это было привычным и правильным.
Им не было места среди счастливых и радостных, его заняла горькая, холодная и теплая, темная и светлая вода, спиртованная, такая тягостная и такая тяжелая, как скорбь всей деревни, всего края, всей земли.
А он маленький знал себе и рос, рос и думал: не придется мне пить, придется мне жить и работать, жизнь строить, поля пахать, рожь сажать, двор держать — некогда будет пить, не почему будет печалиться. Отец уже все выпил, да мать выстрадала, да родня напечалилась — ни к чему это теперь, ему маленькому — совсем ни к чему.
— Иногда, мне очень хочется сказать людям: присмотритесь и вы увидете, наверняка, что среди окружающих вас есть люди, которых Бог, как вам кажется, словно для чего-то особенного бережет и дает им столько времени и возможностей делать глупости и ошибки, что это никак вас не смиряет и не успокаивает с жизнью — вам очень хочется чтобы все они страдали и переживали как вы сейчас и также сильно.
— Право, это так нелепо полагать, что качество страданий гарантирует вам близость с другими.
— Так не проще ли не спорить с Богом хотя бы относительно других? Куда бы разумнее и действеннее спорить относительно себя?
— Да, но как это скучно, больно и долго, что совершенно не приносит морального удовлетворения.
Так сильно переживание о брате или сестре, что вере в себя просто негде прорастать.
— Прорастать… что вообще может прорастать на почте духовной зависти и непримерения?
Известный сор в виде гордыни и боголепства!
— Да, да, это когда вместо работы на скромном участке мы наивно полагаем что нам под силу поля и гектары, хотя на деле мы просто бегаем и топчем поле жизненных благ!
— А еще эта навязчивая мысль, я слышу и вижу ее практически в каждой вашей душе, к которой обращаюсь, что нужна, обязательна жертва!
— Но каково подобное понимание, когда это жертва в угоду, а не славу? Из низости и страстности, а не возвышенности и гордости?
— А впрочем кто мы чтобы рассуждать об этом? У нас никогда не будет такого опыта, как у них.
— Да, Всетворящий не всех наделяет даром и вызовом по природе и счастию своему быть человеком.
Большой талант — большая радость и большая скорбь. Его не объяснишь и не подаришь другому, не одолжишь, не найдешь на дороге. Он всегда больше тебя — у нас всегда два пути: становиться шире самим или стараться обуздывать необъятное. Расширять свои границы или рисовать другие. Только он этого не любит — он не будет спрашивать, когда ты будешь готов, он просто будет. Ты думаешь он ждёт, но нет, он терпит и иногда портится. И ты стоишь такой ещё маленький и бросаешь каплю слезы этому великану — в виде строчки, рифмы, заметки. А что он? Он большая радость.